Лев толстой - после бала. Соотношение основ полных и кратких прилагательных Я был не только весел и доволен

Прошла неделя, и мы с Коноваловым были друзьями. - Ты простой парень! Хорошо это! - говорил он мне, широко улыбаясь и хлопая меня своей ручищей по плечу. Работал он артистически. Нужно было видеть, как он управлялся с семипудовым куском теста, раскатывая его, или как, наклонившись над ларем, месил, по локоть погружая свои могучие руки в упругую массу, пищавшую в его стальных пальцах. Сначала, видя, как он быстро мечет в печь сырые хлебы, которые я еле успевал подкидывать из чашек на его лопату, - я боялся, что он насадит их друг на друга; но, когда он выпек три печи и ни у одного из ста двадцати караваев - пышных, румяных и высоких - не оказалось "притиска", я понял, что имею дело с артистом в своем роде. Он любил работать, увлекался делом, унывал, когда печь пекла плохо или тесто медленно всходило, сердился и ругал хозяина, если он покупал сырую муку, и был по детски весел и доволен, если хлебы из печи выходили правильно круглые, высокие, "подъемистые", в меру румяные, с тонкой хрустящей коркой. Бывало, он брал с лопаты в руки самый удачный каравай и, перекидывая его с ладони на ладонь, обжигаясь, весело смеялся, говоря мне: - Эх, какого красавца мы с тобой сработали... И мне было приятно смотреть на (этого гигантского) ребенка, влагавшего всю душу в работу свою, - как это и следует делать каждому человеку во всякой работе... Однажды я спросил его: - Саша, говорят, ты поешь хорошо? - Пою... Только это у меня разами бывает... полосой. Начну я тосковать, тогда и пою... И, ежели петь начну - затоскую. Ты уж помалкивай об этом, не дразни. Ты сам-то не поешь? Ах ты, - штука какая! Ты лучше потерпи до меня... Потом оба запоем, вместе. Идет? Я, конечно, согласился и свистал, когда хотелось петь. Но иногда прорывался и начинал мурлыкать себе под нос, меся тесто и катая хлебы. Коновалов слушал меня, шевелил губами и через некоторое время напоминал мне о моем обещании. А иногда грубо кричал на меня: - Брось! Не стони! Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну, стал читать. Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза. - Про что книжка? Это были "Подлиповцы". - Почитай вслух, а?.. - попросил он. И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе и, прислонив свою голову к моим коленям, слушал... Иногда я через книгу заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они в памяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания... И рот его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил колени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю Сысойки и Пилы. Наконец я устал и закрыл книгу. - Все уж? - шепотом спросил меня Коновалов. - Меньше половины... - Всю вслух прочитаешь? - Изволь. - Эх! - Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-то хотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и для чего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения. - Как ты это читаешь! - шепотом заговорил он. - На разные голоса... Как живые все они... Апроська! Пила... дураки какие! Смешно мне было слушать... А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь это как есть настоящие люди, всамделишные мужики... И совсем как живые и голоса и рожи... Слушай, Максим! Посадим печь - читай дальше! Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читал книгу. Потом опять пауза - печь испекла, вынули хлебы, посадили другие, замесили еще тесто, поставили еще опару... Все это делалось с лихорадочной быстротой и почти молча. Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложные приказания и торопился, торопился... К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел. Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными глазами и молчал, упершись руками в колени... - Хорошо? - спросил я. Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотом заговорил: - Кто же это сочинил? - В глазах его светилось неизъяснимое словами изумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством. Я рассказал, кто написал книгу. - Ну - человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет - вот до чего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было? - То есть как? - Ну, например, дали ему награду или что там? - А за что ему нужно дать награду? - спросил я. - Как за что? Книга... вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее читают... судят: Пила, Сысойка... какие же это люди? Жалко их станет всем... Народ темный. Какая у них жизнь? Ну, и... - И - что? Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил: - Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их поддержать. В ответ на это я прочитал ему целую лекцию... Но - увы! - она не произвела того впечатления, на которое я рассчитывал. Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и стал вздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал. Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня. - Так ему, значит, ничего и не дали? - спросил он. - Кому? - осведомился я, позабыв о Решетникове. - Сочинителю-то? Я не ответил ему, чувствуя раздражение против слушателя, очевидно, не считавшего себя в силах решать мировые вопросы. Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в свои руки, осторожно повертел ее, открыл, закрыл и, положив на место, глубоко вздохнул. - Как все это премудро, господи! - вполголоса заговорил он. - Написал человек книгу... бумага и на ней точечки разные - вот и все. Написал и... умер он? - Умер, - сказал я. - Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди - Пила, Сысойка, Апроська... И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем - ничего! По улице они такие, может, десятками живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего... и тебе нет до них дела... идут они и идут... А в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит... Как это понимать?.. А сочинитель так без награды и умер? Ничего ему не было? Я разозлился и рассказал ему о наградах сочинителям... Коновалов слушал меня, испуганно тараща глаза, и соболезнующе чмокал губами. - Порядки, - вздохнул он всей грудью и, закусив левый ус, грустно поник головой. Тогда я начал говорить о роковой роли кабака в жизни русского литератора, о тех крупных и искренних талантах, что погибли от водки - единственной утехи их многотрудной жизни. - Да разве такие люди пьют? - шепотом спросил меня Коновалов. В его широко открытых глазах сверкало и недоверие ко мне, испуг и жалость к тем людям. - Пьют! Что же они... после того, как напишут книги, запивают? Это, по-моему, был неуместный вопрос, и я на него не ответил. - Конечно, после, - решил Коновалов. - Живут люди и смотрят в жизнь, и вбирают в себя чужое горе жизни. Глаза у них, должно быть, особенные... И сердце тоже... Насмотрятся на жизнь и затоскуют... И вольют тоску в книги... Это уж не помогает, потому - сердце тронуто, из него тоски огнем не выжжешь... Остается - водкой ее заливать. Ну и пьют... Так я говорю? Я согласился с ним, и это как бы придало ему бодрости. - Ну, и по всей правде, - продолжал он развивать психологию сочинителей, - следует их за это отличить. Верно ведь? Потому что они понимают больше других и указывают другим разные непорядки. Вот теперь я, например, - что такое? Босяк, галах, пьяница и тронутый человек. Жизнь у меня без всякого оправдания. Зачем я живу на земле и кому я на ней нужен, ежели посмотреть? Ни угла своего, ни жены, ни детей, и ни до чего этого даже и охоты нет. Живу, тоскую... Зачем? Неизвестно. Внутреннего пути у меня нет,- понимаешь? Как бы это сказать? Этакой искорки в душе нет... силы, что ли? Ну, нет во мне одной штуки - и все тут! Понял? Вот я живу и эту штуку ищу и тоскую по ней, а что она такое есть - это мне неизвестно... Он, держась рукой за голову, смотрел на меня, и на лице его отразилась работа мысли, ищущей для себя формы. - Ну, и что же дальше? - допытывался я. - Дальше?.. Не могу я тебе рассказать... Но думаю так, что ежели бы какой-нибудь сочинитель присмотрелся ко мне,- мог бы он объяснить мне мою жизнь, а? Ты как думаешь? Я думал, что и сам в состоянии объяснить ему его жизнь, и сразу же принялся за это, на мой взгляд, легкое и ясное дело. Я начал говорить об условиях и среде, о неравенстве, о людях - жертвах жизни и о людях - владыках ее. Коновалов слушал внимательно. Он сидел против меня, подперши щеку рукой, и его большие голубые глаза, широко раскрытые, задумчивые и умные, постепенно заволакивались как бы легким туманом, на лбу все резче ложились складки, он, кажется, удерживал дыхание, весь поглощенный желанием понять мои речи. Мне льстило все это. Я с жаром расписывал ему его жизнь и доказывал, что он не виноват в том, что он таков. Он - печальная жертва условий, существо, по природе своей, со всеми равноправное и длинным рядом исторических несправедливостей сведенное на степень социального нуля. Я заключил речь тем, что сказал: - Тебе не в чем винить себя... Тебя обидели... Он молчал, не сводя с меня глаз; я видел, как в них зарождается хорошая, светлая улыбка, и с нетерпением ждал, чем он откликнется на мои слова. Он ласково засмеялся и, мягким, женским движением потянувшись ко мне, положил мне руку на плечо. - Как ты, брат, легко рассказываешь! Откуда только тебе все эти дела известны? Всь из книг? Много же ты читал их. Эх, ежели бы мне тоже почитать с эстоль!.. Но главная причина - очень ты жалостливо говоришь... Впервые мне такая речь. Удивительно! Все люди друг друга винят в своих незадачах, а ты - всю жизнь, все порядки. Выходит, по-твоему, что человек-то сам по себе не виноват ни в чем, а написано ему на роду быть босяком - потому он и босяк. И насчет арестантов очень чудно: воруют потому, что работы нет, а есть надо... Как все это жалостливо у тебя! Слабый ты, видно, сердцем-то!.. - Погоди,- сказал я,- ты согласен со мною? Верно я говорил? - Тебе лучше знать, верно или нет,- ты грамотный... Оно, пожалуй,- ежели взять других,- так верно... А вот ежели я... - То что? - Ну, я - особливая статья... Кто виноват, что я пью? Павелка, брат мой, не пьет - в Перми у него своя пекарня. А я вот работаю лучше его - однако бродяга и пьяница, и больше нет мне ни звания, ни доли... А ведь мы одной матери дети! Он еще моложе меня. Выходит - во мне самом что-то неладно... Не так я, значит, родился, как человеку следует. Сам же ты говоришь, что все люди одинаковые. А я на особой стезе... И не один я - много нас этаких. Особливые мы будем люди... ни в какой порядок не включаемся. Особый нам счет нужен... и законы особые... очень строгие законы - чтобы нас искоренять из жизни! Потому пользы от нас нет, а место мы в ней занимаем и у других на тропе стоим... Кто перед нами виноват? Сами мы перед собой виноваты... Потому у нас охоты к жизни нет и к себе самим мы чувств не имеем... Он - этот большой человек с ясными глазами ребенка - с таким легким духом выделял себя из жизни в разряд людей, для нее не нужных и потому подлежащих искоренению, с такой смеющейся грустью, что я был положительно ошеломлен этим самоуничижением, до той поры еще не виданным мною у босяка, в массе своей существа от всего оторванного, всему враждебного и над всем готового испробовать силу своего озлобленного скептицизма. Я встречал только людей, которые всегда все винили, на все жаловались, упорно отодвигая самих себя в сторону из ряда очевидностей, опровергавших их настойчивые доказательства личной непогрешимости,- они всегда сваливали свои неудачи на безмолвную судьбу, на злых людей... Коновалов судьбу не винил, о людях не говорил. Во всей неурядице личной жизни был виноват только он сам, и чем упорнее я старался доказать ему, что он "жертва среды и условий", тем настойчивее он убеждал меня в своей виновности пред самим собой за свою печальную долю... Это было оригинально, но это бесило меня. А он испытывал удовольствие, бичуя себя; именно удовольствием блестели его глаза, когда он звучным баритоном кричал мне: - Каждый человек сам себе хозяин, и никто в том не повинен, ежели я подлец! В устах культурного человека такие речи не удивили бы меня, ибо еще нет такой болячки, которую нельзя было бы найти в сложном и спутанном психическом организме, именуемом "интеллигент". Но в устах босяка, - хотя он тоже интеллигент среди обиженных судьбой, голых, голодных и злых полулюдей, полузверей, наполняющих грязные трущобы городов, - из уст босяка странно было слышать эти речи. Приходилось заключить, что Коновалов действительно - особая статья, но я не хотел этого. С внешней стороны Коновалов до мелочей являлся типичнейшим золоторотцем; но чем больше я присматривался к нему, тем больше убеждался, что имею дело с разновидностью, нарушавшей мое представление о людях, которых давно пора считать за класс и которые вполне достойны внимания, как сильно алчущие и жаждущие, очень злые и далеко не глупые... Мы с ним спорили все жарче. - Да погоди, - кричал я, - как может человек устоять на ногах, коли на него со всех сторон разная темная сила прет? - Упрись крепче! - возглашал мой оппонент, горячась и сверкая глазами. - Да во что упереться? - Найди свою точку и упрись! - А ты чего же не упирался? - Вот я те и говорю, чудак человек, что я сам виноват в моей доле!.. Не нашел я точки моей! Ищу, тоскую - не нахожу! Однако надо было позаботиться о хлебе, и мы принялись за работу, продолжая доказывать друг другу правильность своих воззрений. Конечно, ничего не доказали и, оба взволнованные, кончив работу, легли спать. Коновалов растянулся на полу пекарни и скоро заснул. Я лежал на мешках с мукой и сверху вниз смотрел на его могучую бородатую фигуру, богатырски раскинувшуюся на рогоже, брошенной около ларя. Пахло горячим хлебом, кислым тестом, углекислотой... Светало, в стекла окон, покрытые пленкой мучной пыли, смотрело серое небо. Грохотала телега, пастух играл, собирая стадо. Коновалов храпел. Я смотрел, как вздымалась его широкая грудь, и обдумывал разные способы наискорейшего обращения его в мою веру, но ничего не выдумал и заснул. Поутру мы с ним встали, поставили опару, умылись и сели на ларе пить чай. - Что, у тебя есть книжка? - спросил Коновалов. - Есть... - Почитаешь мне? - Ладно... - Вот хорошо! Знаешь что? Проживу я месяц, возьму у хозяина деньги и половину - тебе! - На что? - Купи книжек... Себе купи, которые по вкусу там, и мне купи - хоть две. Мне - которые про мужиков. Вот вроде Пилы и Сысойки... И чтобы, знаешь, с жалостью было написано, а не смеха ради... Есть иные - чепуха совсем! Панфилка и Филатка - даже с картинкой на первом месте - дурость. Пошехонцы, сказки разные. Не люблю я это. Я не знал, что есть этакие, вот как у тебя. - Хочешь про Стеньку Разина? - Про Стеньку? Хорошо? - Очень хорошо... - Тащи! И вскоре я уже читал ему Костомарова: "Бунт Стеньки Разина". Сначала талантливая монография, почти эпическая поэма, не понравилась моему бородатому слушателю. - А почему тут разговоров нет? - спросил он, заглядывая в книгу. И, когда я объяснил - почему, он даже зевнул и хотел скрыть зевок, но это ему не удалось, и он сконфуженно и виновато заявил мне: - Читай - ничего! Это я так... Но по мере того, как историк рисовал кистью художника фигуру Степана Тимофеевича и "князь волжской вольницы" вырастал со страниц книги, Коновалов перерождался. Ранее скучный и равнодушный, с глазами, затуманенными ленивой дремотой, - он, постепенно и незаметно для меня, предстал предо мной в поразительно новом виде. Сидя на ларе против меня и обняв свои колени руками, он положил на них подбородок так, что его борода закрыла ему ноги, и смотрел на меня жадными, странно горевшими глазами из-под сурово нахмуренных бровей. В нем не было ни одной черточки той детской наивности, которой он удивлял меня, и все то простое, женственно мягкое, что так шло к его голубым, добрым глазам, - теперь потемневшим и суженным, - исчезло куда-то. Нечто львиное, огневое было в его сжатой в ком мускулов фигуре. Я замолчал. - Читай, - тихо, но внушительно сказал он. - Ты что? - Читай! - повторил он, и в тоне его вместе с просьбой звучало раздражение. Я продолжал, изредка поглядывая на него, и видел, что он все более разгорается. Он него исходило что-то возбуждавшее и опьянявшее меня - какой-то горячий туман. И вот я дошел до того, как поймали Стеньку. - Поймали! - крикнул Коновалов. Боль, обида, гнев звучали в этом возгласе. У него выступил пот на лбу и глаза странно расширились. Он соскочил с ларя, высокий и возбужденный, остановился против меня, положил мне руку на плечо и громко, торопливо заговорил: - Погоди! Не читай... Скажи, что теперь будет? Нет, стой, не говори! Казнят его? А? Читай скорей, Максим! Можно было думать, что именно Коновалов, а не Фролка - родной брат Разину. Казалось, что какие-то узы крови, неразрывные, не остывшие за три столетия, до сей поры связывают этого босяка со Стенькой и босяк со всей силой живого, крепкого тела, со всей страстью тоскующего без "точки" духа чувствует боль и гнев пойманного триста лет тому назад вольного сокола. - Да читай, Христа ради! Я читал, возбужденный и взволнованный, чувствуя, как бьется мое сердце, и вместе с Коноваловым переживая Стенькину тоску. И вот мы дошли до пыток. Коновалов скрипел зубами, и его голубые глаза сверкали, как угли. Он навалился на меня сзади и тоже не отрывал глаз от книги. Его дыхание шумело над моим ухом и сдувало мне волосы с головы на глаза. Я встряхивал головой для того, чтобы отбросить их. Коновалов увидел это и положил мне на голову свою тяжелую ладонь. "Тут Разин так скрипнул зубами, что вместе с кровью выплюнул их на пол..." - Будет!.. К черту! - крикнул Коновалов и, вырвав у меня из рук книгу, изо всей силы шлепнул ее об пол и сам опустился за ней. Он плакал, и так как ему было стыдно слез, он как-то рычал, чтобы не рыдать. Он спрятал голову в колени и плакал, вытирая глаза о свои грязные тиковые штаны. Я сидел перед ним на ларе и не знал, что сказать ему в утешение. - Максим! - говорил Коновалов, сидя на полу. - Страшно! Пила... Сысойка. А потом Стенька... а? Какая судьба!.. Зубы-то как он выплюнул!.. а? И он весь вздрагивал. Его особенно поразили выплюнутые Стенькой зубы, он то и дело, болезненно передергивая плечами, говорил о них. Мы оба с ним были как пьяные под влиянием вставшей перед нами мучительной и жестокой картины пыток. - Ты мне ее еще раз прочитай, слышишь? - уговаривал меня Коновалов, подняв с полу книгу и подавая ее мне. - А ну-ка, покажи, где тут написано насчет зубов? Я показал ему, и он впился глазами в эти строки. - Так и написано: "зубы свои выплюнул с кровью"? А буквы те же самые, как и все другие... Господи! Как ему больно-то было, а? Зубы даже... а в конце там что еще будет? Казнь? Ага! Слава те, господи, все-таки казнят человека! Он выразил эту радость с такой страстью, с таким удовлетворением в глазах, что я вздрогнул от этого сострадания, так сильно желавшего смерти измученному Стеньке. Весь этот день прошел у нас в странном тумане: мы все говорили о Стеньке, вспоминая его жизнь, песни, сложенные о нем, его пытки. Раза два Коновалов запевал звучным баритоном песни и обрывал их. Мы с ним стали еще ближе друг к другу с этого дня.

Сочинение Толстой Л.Н. - После бала

Тема: - Моральная ответственность человека за свою и чужую жизнь

(по рассказу Л. Н. Толстого «После бала»)"

Каждый человек, каким бы замкнутым или одиноким он ни был, определенным образом воздействует на жизнь окружающих, так же как и чужие поступки влияют на его судьбу.

Судьба главного героя рассказа Л. Н. Толстого - Ивана Васильевича - резко изменилась после событий всего лишь одного утра. Окончив университет, он не выбрал, как планировал карьеру военного, просто стал «всеми уважаемым» человеком.

В молодости, в годы обучения в университете, Иван Васильевич был «очень веселый и бойкий малый, да еще и богатый». Его жизнь была лишена сколько-нибудь серьезных проблем. Он, казалось, наслаждался своей бесшабашной молодостью: катался на своем иноходце, кутил с товарищами, танцевал на балах.

Один из балов особенно понравился и запомнился студенту, потому что на нем присутствовала любимая им девушка - Варенька. Воспоминания Ивана Васильевича об этой ночи полны восторга, восхищения, радости, счастья. Благосклонность и расположение Вареньки, вальсы и мазурки, смех и улыбки сделали этот бал незабываемым для студента: «Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро».

Вернувшись домой, взволнованный юноша не мог уснуть и отправился встречать утро на улицу. Все казалось ему «особенно мило и значительно». Однако безмятежное счастье молодого человека было внезапно развеяно ужасной картиной наказания татарина, проходящего сквозь бесконечный строй солдат, вооруженных палками. Не человек, а подобие человека двигалось под ударами шпицрутенов. Командовал этим жестоким избиением не кто иной, как отец Вареньки - красивый, высокий полковник, строго наблюдающий, чтобы каждый из солдат оставил свой след на спине несчастного. Увиденная картина не просто поразила Ивана Васильевича - «у него на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты тоска». Он не понимал, как увиденное могло происходить на самом деле, как полковник мог играть такую ужасную роль: «Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю... Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня».

На всю жизнь запомнил ужасную картину Иван Васильевич. Другими глазами посмотрел он на окружающих людей - и на себя тоже. Не умея изменить или остановить зло, юноша отказался от своего в нем участия.

О произведении «После бала»

С рассказом «После бала», созданным в 1903 году, читатели познакомились лишь в 1911, уже после смерти Льва Николаевича Толстого. В основу сюжета легли события, произошедшие с братом писателя. Реализм изображения действительности, необычная кольцевая композиция помогли автору провести параллель между прошлым и настоящим. Ёмкий и лаконичный рассказ заставляет нас сосредоточить внимание на одном основном событии в жизни главного героя. Глазами Ивана Васильевича мы видим жестокий век правления Николая I, калечащий душу и нравственность современника.

На нашем сайте вы можете не только про читать краткое содержание «После бала» Толстого, но и понять, как построено произведение, каково его идейное содержание. Рассказ включен в программу русской литературы 8 класса.

Главные герои

Иван Васильевич – человек, выступающий в роли рассказчика. Вспоминает время, когда он «весёлый бойкий малый да ещё и богатый» был молодым и влюблённым студентом. Юноша доверчив, честен и совестлив.

Другие персонажи

Пётр Владиславович – отец Вареньки, полковник. Человек двуличный: добрый любящий отец на балу и бесчувственный офицер, руководящий наказанием солдата, после бала.

Варенька – восемнадцатилетняя девушка, в которую без памяти влюблён герой. Она обворожительна, мила и наивна.

Краткое содержание

Композиционно содержание произведения можно разделить на две части: события на балу и после бала.

Первые строки повествования – дискуссия умудрённых опытом друзей о том, может ли окружающая среда повлиять на судьбу человека. Один из них, Иван Васильевич, считая, «что всё дело в случае» предлагает послушать историю из его жизни.

Его рассказ начинается с описания бала в доме губернского предводителя. Счастливый Иван Васильевич наслаждается общением с любимой девушкой. Всё ему кажется замечательным: чудесные добрые хозяева, красивые наряды, ослепительная зала, весёлая музыка. На протяжении вечера герой не сводит глаз со своей любимой. Он с восторгом наблюдает за танцующим полковником и его дочерью. Умиляется его самодельными сапогами, думая о том, что отец ради Вареньки экономит на себе и идёт на жертвы. Молодой человек готов любить весь мир. «Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро», – вспоминает рассказчик.

Окрылённый впечатлениями, рассказчик, вернувшись домой, остаётся в состоянии блаженства. Он выходит на улицу. Раннее утро, просыпающийся город, редкие прохожие. Окружающее казалось «мило и значительно». Эта часть рассказа проникнута ощущением добра и света. Блестящие глаза, радостные улыбки, белые и розовые краски окружают юного влюблённого.

Настроение резко меняется в следующей части повествования. Иван Васильевич в рассеявшемся утреннем тумане увидел картину, поразившую его воображение. Между солдатами с палками в руках прогоняли татарина. Сослуживцы сильно избивали его по приказу начальства, наказывая за побег. Его спина превратилась во что-то «пёстрое, мокрое, красное, неестественное». До юноши донеслись слова бедняги. Он не говорил, а всхлипывал: «Братцы, помилосердствуйте. Братцы, помилосердствуйте». Но наказание продолжалось. В человеке, руководящем истязанием, Иван Васильевич неожиданно узнал отца своей любимой Вареньки. Офицер, не снимая перчатки, избивал одного из солдат, решившего пожалеть несчастного. Заметив Ивана Васильевича, Пётр Владиславович сделал вид, что они не знакомы и продолжил контролировать экзекуцию. Главный герой почувствовал ужас и стыд. По дороге домой он пытался найти оправдание действиям полковника, но перед ним вновь и вновь возникала страшная картина, а в ушах звучала неприятная резкая музыка. Ему было жутко, страшно и тоскливо.

Произошедшее событие коренным образом изменило жизнь молодого человека. Он перестал встречаться с Варенькой, «любовь пошла на убыль». Долгое время пытался разобраться в том, что увидел. Считал, что не понимает чего-то важного в этой жизни. Но «сколько ни старался и потом не смог узнать этого». Поэтому не захотел быть офицером, не стал и чиновником. Мировоззрение и нравственные принципы не позволили ему служить государству с такими жестокими и несправедливыми законами.

Заключение

Рассказ Л. Н. Толстого был создан более века назад, но не утратил своей актуальности. Как правильно выбрать свой жизненный путь, не поддаться обстоятельствам? Эти вопросы и сегодня волнуют каждого молодого человека. Произведение помогает разобраться в историческом прошлом нашей страны, предостерегает от ошибок. На примере главного героя мы учимся доброте, честности и милосердию. Поэтому не стоит ограничивать себя знакомством с кратким пересказом рассказа «После бала». Следует прочитать текст великого классика полностью.

Тест по произведению «После бала» 1 вариант

1. В каком году было создано произведение Толстого «После бала»?

1903 1907 1911 1915

2. К какому литературному жанру относится произведение «После бала»?

Новелла; Зарисовка; Рассказ; Повесть

3. Какие события легли в основу сюжета произведения «После бала»?

Рассказанные Толстому сестрой; Произошедшие с братом писателя;

События из жизни Толстого; История, прочитанная писателем в газетной заметке.

4. Отражение какой исторической эпохи описано в произведении «После бала»?

Правления Николая I; Правление Николая II; Правление Петра I; Правление Елизаветы II.

5. Кто из героев является рассказчиком в произведении «После бала»?

Петр Владиславович; Иван Васильевич; Андрей Васильевич; Варенька.

6. Кто такой Петр Владиславович?

Отец Вареньки, офицер; Друг Ивана Васильевича, доктор;

Один из гостей на балу; Дядя Вареньки, чиновник.

7. О чем в начале произведения дискутировали друзья?

О том, возможна ли вечная любовь; О перспективах развития современной науки;

О том, может ли окружающая среда повлиять на судьбу человека; О религии и боге.

8. Кому из героев принадлежат слова: «Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр»?

Отцу Вареньки; Петру Владиславовичу; Андрею Васильевичу; Ивану Васильевичу.

9. Какой эпизод в жизни героя кардинально изменил его жизнь?

Иван Васильевич узнал, что Варенька ему изменила; Варенька отказала Ивану Васильевичу;

Иван Васильевич сильно повздорил на балу с будущим тестем;

Иван Васильевич увидел, как отец ее возлюбленной избивает татарина.

10. Как построена композиция рассказа?

Сначала описаны события из жизни героя, а затем страницы из его дневника;

Сначала описаны светлые события на балу, а затем мрачные после бала;

Рассказ построен в форме страниц из дневника, описывающих три дня;

Сначала описаны приготовления героя к балу, а потом его впечатления после бала.

Тест по произведению "После бала" . 2 вариант

1. Как зовут девушку, в которую влюблен главный герой?

Ася Ольга Катерина Варенька

2. Кому из героев принадлежат слова "...Будешь мазать? Будешь?.."?

татарину полковнику Ивану Васильевичу инженеру Анисимову

3. В какие годы происходит действие рассказа "После бала"?

1840-е годы 1860-е годы 1900-е годы 1940-е годы

4. Сколько лет Вареньке в рассказе "После бала"?

14 16 18 20

5. К какому сословию принадлежит Иван Васильевич?

купцы мещане дворяне духовенство

6. Кто из героев является "добродушным старичком, богачом, хлебосолом"?

полковник Иван Васильевич губернский предводитель инженер Анисимов

7. С кем Варенька танцует первый танец на балу?

с Иваном Васильевичем с губернским предводителем с отцом с инженером Анисимовым

8. За что татарина наказывают шпицрутенами?

за воровство за побег за клевету за пьянство

9. Что особенно умиляет автора во внешности полковника на балу?

шляпа сапоги мундир галстук

10. Что делает главный герой утром после бала?

идет гулять по городу уезжает из города идет в трактир пишет письмо Вареньке

1. Где учится главный герой?

8

А. Петербург Б. Москва В. Губернский город Г. Уездный город

Тест по произведению "После бала". 3 вариант

1. Где учится главный герой?

в университете в гимназии в Пажеском корпусе в уездном училище

2. Что Варенька оставила на память Ивану Васильевичу?

гребешок перчатку зеркальце браслет

3. В какое время происходят события в рассказе "После бала"?

под рождество в день Петра и Павла во время Пасхи во время масленицы

4. Какие музыкальные инструменты звучат во время наказания татарина?

барабан и виолончель барабан и флейта труба и скрипка труба и кларнет

5. Что Иван Васильевич считал главным удовольствием в своей молодости?

конные прогулки игру в карты балы и вечера путешествия

6. Кому из героев дается такая характеристика: "...очень красивый, статный, высокий и свежий старик..."?

Ивану Васильевичу губернскому предводителю инженеру Анисимову полковнику

7. Кому из героев принадлежат слова: "...Братцы, помилосердствуйте..."?

Ивану Васильевичу полковнику татарину лакею Петрушке

8 . Отметить место действия рассказа.

А. Петербург Б. Москва В. Губернский город Г. Уездный город

9.Отметить, от чьего лица ведется рассказ.

10. Отметить, какие чувства испытывает на балу герой рассказа.

А. Любовь к Вареньке Б. Любовь к Вареньке и её отцу

В. Любовь ко всему миру, потому что он любит Вареньку

Ответы на вопросы теста по рассказу "После бала"

1 вар.

    1903

    рассказ

    с братом

    Николай 1

    Иван Васильевич

    отец Вареньки

    окруж.среда

    Ивану Васильевичу

    избивает татарина

    светлые, потом мрачные

2 вар.

    ответ (4) Иван Васильевич

    ответ (2) полковнику

    ответ (1) в 1840-е годы

    ответ (3) 18 лет

    ответ (3) дворяне

    ответ (3) губернский предводитель

    ответ (4) с инженером Анисимовым

    ответ (2) за побег

    ответ (2) сапоги

    ответ (1) идет гулять по городу

3 вар.

1.ответ (1) в университете

2.ответ (2) перчатку

3ответ (4) во время масленицы

4ответ (2) барабан и флейта

5.ответ (3) балы и вечера

6.ответ (4) полковнику

7.ответ (3) татарину

8.в

9.в

10.в


Предваряя главное художество графа А.К.Толстого поясним, что название его даже самим автором писалось по-разному и наиболее распространенное звучит так:

ИСТОРИЯ ГОСУДАРСТВА РОССИЙСКОГО ОТ ГОСТОМЫСЛА ДО ТИМАШЕВА

Гостомысл - легендарный русский князь, по преданию VI века основавший Великий Новгород и правивший в нем до "призвания варягов". Тимашев А.К. - начальник штаба корпуса жандармов и третьего отделения собственной его величества канцелярии, а с 1868-1877 г.г. - министр внутренних дел.

Слово "наряда" в эпиграфе означает, что "Вся земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет".

Вся земля наша велика и обильна,
а наряда в ней нет.

Нестор, Летопись, стр. 8.


Послушайте, ребята,
Что вам расскажет дед.
Земля наша богата,
Порядка в ней лишь нет.

А эту правду, детки,
За тысячу уж лет
Смекнули наши предки:
Порядка-де, вишь, нет.

И стали все под стягом,
И молвят: «Как нам быть?
Давай пошлем к варягам:
Пускай придут княжить.

Ведь немцы тороваты,
Им ведом мрак и свет,
Земля ж у нас богата,
Порядка в ней лишь нет».

Посланцы скорым шагом
Отправились туда
И говорят варягам:
«Придите, господа!

Мы вам отсыплем злата,
Что киевских конфет;
Земля у нас богата,
Порядка в ней лишь нет».

Варягам стало жутко,
Но думают: «Что ж тут?
Попытка ведь не шутка -
Пойдем, коли зовут!»

И вот пришли три брата,
Варяги средних лет,
Глядят - земля богата,
Порядка ж вовсе нет.

«Ну, - думают, - команда!
Здесь ногу сломит черт,
Es ist ja eine Schande,
Wir mussen wieder fort *» .

Но братец старший Рюрик
«Постой, - сказал другим, -
Fort, gehen ungebiirlich,
Vielleicht ist"s nicht so schlimm **.

* Ведь это срам - что мы опять должны уйти
** Уйти недостойно, может быть тут не так уж все плохо.

Хоть вшивая команда,
Почти одна лишь шваль;
Wir bringen"s schon zu Stande,
Versuchen wir einmal *»

И стал княжить он сильно,
Княжил семнадцать лет,
Земля была обильна,
Порядка ж нет как нет!

* Как-нибудь справимся, давайте попробуем

За ним княжил князь Игорь,
А правил им Олег,
Das war ein grosser Krieger *
И умный человек.

Потом княжила Ольга,
А после Святослав;
So ging die Reihenfolge **
Языческих держав.

* Он был великий воин
** Такова была последовательность

Когда ж вступил Владимир
На свой отцовский трон,
Da endigte fur immer
Die alte Religion *.

* Тогда пришел конец старой религии

Он вдруг сказал народу:
«Ведь наши боги - дрянь,
Пойдем креститься в воду!»
И сделал нам Иордань.

«Перун уж очень гадок!
Когда его спихнем,
Увидите, порядок
Какой мы заведем!»

Послал он за попами
В Афины и Царьград
Попы пришли толпами,
Крестятся и кадят,

Поют себе умильно
И полнят свой кисет;
Земля, как есть, обильна,
Порядка только нет.

Умре Владимир с горя
Порядка не создав.
За ним княжить стал вскоре
Великий Ярослав.

Оно, пожалуй, с этим
Порядок бы и был;
Но из любви он к детям
Всю землю разделил.

Плоха была услуга,
А дети, видя то,
Давай тузить друг друга:
Кто как и чем во что!

Узнали то татары:
«Ну, - думают, - не трусь!»
Надели шаровары,
Приехали на Русь.

«От вашего, мол, спора
Земля пошла вверх дном,
Постойте ж, мы вам скоро
Порядок заведем».

Кричат: «Давайте дани!»
(Хоть вон святых неси.)
Тут много всякой дряни
Настало на Руси.

Что день, то брат на брата
В орду несет извет;
Земля, кажись, богата
Порядка ж вовсе нет.

Иван явился Третий;
Он говорит: «Шалишь!
Уж мы теперь не дети!»
Послал татарам шиш.

И вот земля свободна
От всяких зол и бед
И очень хлебородна,
А все ж порядка нет.

Настал Иван Четвертый,
Он Третьему был внук;
Калач на царстве тертый
И многих жен супруг.

Иван Васильич Грозный
Ему был имярек
За то, что был серьезный,
Солидный человек.

Приемами не сладок,
Но разумом не хром;
Такой завел порядок,
Хоть покати шаром!

Жить можно бы беспечно
При этаком царе;
Но ах! ничто не вечно -
И царь Иван умре!

За ним царить стал Федор,
Отцу живой контраст;
Был разумом не бодор,
Трезвонить лишь горазд.

Борис же, царский шурин,
Не в шутку был умен,
Брюнет, лицом недурен,
И сел на царский трон.

При нем пошло всё гладко,
Не стало прежних зол,
Чуть-чуть было порядка
В земле он не завел.

К несчастью, самозванец,
Откуда ни возьмись,
Такой задал нам танец,
Что умер царь Борис.

И, на Бориса место
Взобравшись, сей нахал
От радости с невестой
Ногами заболтал.

Хоть был он парень бравый
И даже не дурак,
Но под его державой
Стал бунтовать поляк.

А то нам не по сердцу;
И вот однажды в ночь
Мы задали им перцу
И всех прогнали прочь.

Взошел на трон Василий,
Но вскоре всей землей
Его мы попросили,
Чтоб он сошел долой.

Вернулися поляки,
Казаков привели;
Пошел сумбур и драки:
Поляки и казаки,

Казаки и поляки
Нас паки бьют и паки;
Мы ж без царя как раки
Горюем на мели.

Прямые были страсти -
Порядка ж ни на грош.
Известно, что без власти
Далёко не уйдешь.

Чтоб трон поправить царский
И вновь царя избрать,
Тут Минин и Пожарский
Скорей собрали рать.

И выгнала их сила
Поляков снова вон,
Земля же Михаила
Взвела на русский трон.

Свершилося то летом;
Но был ли уговор -
История об этом
Молчит до этих пор.

Варшава нам и Вильна
Прислали свой привет;
Земля была обильна -
Порядка ж нет как нет.

Сев Алексей на царство,
Тогда роди Петра.
Пришла для государства
Тут новая пора.

Царь Петр любил порядок,
Почти как царь Иван,
И так же был не сладок,
Порой бывал и пьян.

Он молвил: «Мне вас жалко,
Вы сгинете вконец;
Но у меня есть палка,
И я вам всем отец!..

Вернувшися оттуда,
Он гладко нас обрил,
А к святкам, так что чудо,
В голландцев нарядил.

Но это, впрочем, в шутку,
Петра я не виню:
Больному дать желудку
Полезно ревеню.

Хотя силён уж очень
Был, может быть, приём;
А все ж довольно прочен
Порядок стал при нем.

Но сон объял могильный
Петра во цвете лет,
Глядишь, земля обильна,
Порядка ж снова нет.

Тут кротко или строго
Царило много лиц,
Царей не слишком много,
А более цариц.

Бирон царил при Анне;
Он сущий был жандарм, .
Сидели мы как в ванне
При нем, dass Gott erbarm ! *

* Помилуй нас Бог

Веселая царица
Была Елисавет:
Поет и веселится,
Порядка только нет.

Какая ж тут причина
И где же корень зла,
Сама Екатерина
Постигнуть не могла.

«Madame, при вас на диво
Порядок расцветет, -
Писали ей учтиво
Вольтер и Дидерот, -

Лишь надобно народу,
Которому вы мать,
Скорее дать свободу,
Скорей свободу дать».

«Messieurs, - им возразила
Она, - vous me comblez *», -
И тотчас прикрепила
Украинцев к земле.

За ней царить стал Павел,
Мальтийский кавалер,
Но не совсем он правил
На рыцарский манер.

* Господа, вы мне льстите

Царь Александр Первый
Настал ему взамен,
В нем слабы были нервы,
Но был он джентльмен.

Когда на нас в азарте
Стотысячную рать
Надвинул Бонапарте,
Он начал отступать.

Казалося, ну, ниже
Нельзя сидеть в дыре,
Ан глядь: уж мы в Париже,
С Louis le Desire.

В то время очень сильно
Рацвел России цвет,
Земля была обильна,
Порядка ж нет как нет.

Последнее сказанье
Я б написал мое,
Но чаю наказанье,
Боюсь monsieur Veillot.

Ходить бывает склизко
По камешкам иным,
Итак, о том, что близко,
Мы лучше умолчим.

Оставим лучше троны,
К министрам перейдем.
Но что я слышу? стоны,
И крики, и содом!

Что вижу я! Лишь в сказках
Мы зрим такой наряд;
На маленьких салазках
Министры все катят.

С горы со криком громким
In corpore *, сполна,
Скользя, свои к потомкам
Уносят имена.

* В полном составе

Се Норов, се Путятин,
Се Панин, се Метлин,
Се Брок, а се Замятнин,
Се Корф, се, Головнин.

Их много, очень много,
Припомнить всех нельзя,
И вниз одной дорогой
Летят они, скользя.

Я грешен: летописный
Я позабыл свой слог;
Картине живописной
Противостать не мог.

Лиризм, на все способный,
Знать, у меня в крови;
О Нестор преподобный,
Меня ты вдохнови.

Поуспокой мне совесть,
Мое усердье зря,
И дай мою мне повесть
Окончить не хитря.

Итак, начавши снова,
Столбец кончаю свой
От рождества Христова
В год шестьдесят восьмой.

У видя, что всё хуже
Идут у нас дела,
Зело изрядна мужа
Господь нам ниспосла.

На утешенье наше
Нам, аки свет зари,
Свой лик яви Тимашев -
Порядок водвори.

Что аз же многогрешный
На бренных сих листах
Не дописах поспешно
Или переписах,

То, спереди и сзади
Читая во все дни,
Исправи правды ради,
Писанья ж не кляни.

Составил от былинок
Рассказ немудрый сей
Худый смиренный инок,
Раб божий Алексей.

Граф А.К.Толстой
1868

Опубликовано впервые в "Русской старине" в 1883 году под названием "Русская история от Гостомысла 862-1868", до этого широко распространялась в списках.
Иллюстрации В.Порфирьева по публикации в журнале "Стрекоза", 1906 г.

Самое интересное, что у этой Истории оказалось несколько продолжений - и одно было напечатано в 1917 году, сразу после февральской революции. Правда, автором его был не А.К.Толстой.

— Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что все дело в случае. Я вот про себя скажу. Так заговорил всеми уважаемый Иван Васильевич после разговора, шедшего между нами, о том, что для личного совершенствования необходимо прежде изменить условия, среди которых живут люди. Никто, собственно, не говорил, что нельзя самому понять, что хорошо, что дурно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на свои собственные, возникающие вследствие разговора мысли и по случаю этих мыслей рассказывать эпизоды из своей жизни. Часто он совершенно забывал повод, по которому он рассказывал, увлекаясь рассказом, тем более что рассказывал он очень искренно и правдиво. Так он сделал и теперь. — Я про себя скажу. Вся моя жизнь сложилась так, а не иначе, не от среды, а совсем от другого. — От чего же? — спросили мы. — Да это длинная история. Чтобы понять, надо много рассказывать. — Вот вы и расскажите. Иван Васильевич задумался, покачал головой. — Да, — сказал он. — Вся жизнь переменилась от одной ночи, или скорее утра. — Да что же было? — А было то, что был я сильно влюблен. Влюблялся я много раз, но это была самая моя сильная любовь. Дело прошлое; у нее уже дочери замужем. Это была Б..., да, Варенька Б..., — Иван Васильевич назвал фамилию. — Она и в пятьдесят лет была замечательная красавица. Но в молодости, восемнадцати лет, была прелестна: высокая, стройная, грациозная и величественная, именно величественная. Держалась она всегда необыкновенно прямо, как будто не могла иначе, откинув немного назад голову, и это давало ей, с ее красотой и высоким ростом, несмотря на ее худобу, даже костлявость, какой-то царственный вид, который отпугивал бы от нее, если бы не ласковая, всегда веселая улыбка и рта, и прелестных, блестящих глаз, и всего ее милого, молодого существа. — Каково Иван Васильевич расписывает. — Да как ни расписывай, расписать нельзя так, чтобы вы поняли, какая она была. Но не в том дело: то, что я хочу рассказать, было в сороковых годах. Был я в то время студентом в провинциальном университете. Не знаю, хорошо ли это или дурно, но не было у нас в то время в нашем университете никаких кружков, никаких теорий, а были мы просто молоды и жили, как свойственно молодости: учились и веселились. Был я очень веселый и бойкий малый, да еще и богатый. Был у меня иноходец лихой, катался с гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было денег — ничего не пили, но не пили, как теперь, водку). Главное же мое удовольствие составляли вечера и балы. Танцевал я хорошо и был не безобразен. — Ну, нечего скромничать, — перебила его одна из собеседниц. — Мы ведь знаем ваш еще дагерротипный портрет. Не то что не безобразен, а вы были красавец. — Красавец так красавец, да не в том дело. А дело в том, что во время этой моей самой сильной любви к ней был я в последний день масленицы на бале у губернского предводителя, добродушного старичка, богача-хлебосола и камергера. Принимала такая же добродушная, как и он, жена его в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми старыми, пухлыми, белыми плечами и грудью, как портреты Елизаветы Петровны, Бал был чудесный: зала прекрасная, с хорами, музыканты — знаменитые в то время крепостные помещика-любителя, буфет великолепный и разливанное море шампанского. Хоть я и охотник был до шампанского, но не пил, потому что без вина был пьян любовью, но зато танцевал до упаду — танцевал и кадрили, и вальсы, и польки, разумеется, насколько возможно было, всё с Варенькой. Она была в белом платье с розовым поясом и в белых лайковых перчатках, немного не доходивших до худых, острых локтей, и в белых атласных башмачках. Мазурку отбили у меня: препротивный инженер Анисимов — я до сих пор не могу простить это ему — пригласил ее, только что она вошла, а я заезжал к парикмахеру и за перчатками и опоздал. Так что мазурку я танцевал не с ней, а с одной немочкой, за которой я немножко ухаживал прежде. Но, боюсь, в этот вечер был очень неучтив с ней, не смотрел на нее, а видел только высокую стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза. Не я один, все смотрели на нее и любовались ею, любовались и мужчины, и женщины, несмотря на то, что она затмила их всех. Нельзя было не любоваться. По закону, так сказать, мазурку я танцевал не с нею, но в действительности танцевал я почти все время с ней. Она, не смущаясь, через всю залу шла прямо ко мне, и я вскакивал, не дожидаясь приглашения, и она улыбкой благодарила меня за мою догадливость. Когда нас подводили к ней и она не угадывала моего качества, она, подавая руку не мне, пожимала худыми плечами и, в знак сожаления и утешения, улыбалась мне. Когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с нею, и она, часто дыша, улыбалась и говорила мне: «Encore». И я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела. — Ну, как же не чувствовали, я думаю, очень чувствовали, когда обнимали ее за талию, не только свое, но и ее тело, — сказал один из гостей. Иван Васильевич вдруг покраснел и сердито закричал почти: — Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы, кроме тела, ничего не видите. В наше время было не так. Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня она. Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены, для меня же, как говорил Alphonse Karr, хороший был писатель, — на предмете моей любви были всегда бронзовые одежды. Мы не то что раздевали, а старались прикрыть наготу, как добрый сын Ноя. Ну, да вы не поймете... — Не слушайте его. Дальше что? — сказал один из нас. — Да. Так вот танцевал я больше с нею и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, знаете, как бывает в конце бала, подхватывали все тот же мотив мазурки, из гостиных поднялись уже от карточных столов папаши и мамаши, ожидая ужина, лакеи чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Надо было пользоваться последними минутами. Я еще раз выбрал ее, и мы в сотый раз прошли вдоль залы. — Так после ужина кадриль моя? — сказал я ей, отводя ее к месту. — Разумеется, если меня не увезут, — сказала она, улыбаясь. — Я не дам, — сказал я. — Дайте же веер, — сказала она. — Жалко отдавать, — сказал я, подавая ей белый дешевенький веер. — Так вот вам, чтоб вы не жалели, — сказала она, оторвала перышко от веера и дала мне. Я взял перышко и только взглядом мог выразить весь свой восторг и благодарность. Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро. Я спрятал перышко в перчатку и стоял, не в силах отойти от нее. — Смотрите, папа просят танцевать, — сказала она мне, указывая на высокую статную фигуру ее отца, полковника с серебряными эполетами, стоявшего в дверях с хозяйкой и другими дамами. — Варенька, подите сюда, — услышали мы громкий голос хозяйки в брильянтовой фероньерке и с елисаветинскими плечами. Варенька подошла к двери, и я за ней. — Уговорите, ma chère, отца пройтись с вами. Ну, пожалуйста, Петр Владиславич, — обратилась хозяйка к полковнику. Отец Вареньки был очень красивый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяное, с белыми à la Nicolas I подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же ласковая, радостная улыбка, как и у дочери, была в его блестящих глазах и губах. Сложен он был прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному грудью, с сильными плечами и длинными стройными ногами. Он был воинский начальник типа старого служаки николаевской выправки. Когда мы подошли к дверям, полковник отказывался, говоря, что он разучился танцевать, но все-таки, улыбаясь, закинув на левую сторону руку, вынул шпагу из портупеи, отдал ее услужливому молодому человеку и, натянув замшевую перчатку на правую руку, — «надо всё по закону», — улыбаясь, сказал он, взял руку дочери и стал в четверть оборота, выжидая такт. Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выкинул другую, и высокая, грузная фигура его то тихо и плавно, то шумно и бурно, с топотом подошв и ноги об ногу, задвигалась вокруг залы. Грациозная фигура Вареньки плыла около него, незаметно, вовремя укорачивая или удлиняя шаги своих маленьких белых атласных ножек. Вся зала следила за каждым движением пары. Я же не только любовался, но с восторженным умилением смотрел на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, — хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков, Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. «Чтобы вывозить и одевать любимую дочь, он не покупает модных сапог, а носит домодельные», — думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал прекрасно, но теперь был грузен, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех красивых и быстрых па, которые он старался выделывать. Но он все-таки ловко прошел два круга. Когда же он, быстро расставив ноги, опять соединил их и, хотя и несколько тяжело, упал на одно колено, а она, улыбаясь и поправляя юбку, которую он зацепил, плавно прошла вокруг него, все громко зааплодировали. С некоторым усилием приподнявшись, он нежно, мило обхватил дочь руками за уши и, поцеловав в лоб, подвел ее ко мне, думая, что я танцую с ней. Я сказал, что не я ее кавалер. — Ну, все равно, пройдитесь теперь вы с ней, — сказал он, ласково улыбаясь и вдевая шпагу в портупею. Как бывает, что вслед за одной вылившейся из бутылки каплей содержимое ее выливается большими струями, так и в моей душе любовь к Вареньке освободила всю скрытую в моей душе способность любви. Я обнимал в то время весь мир своей любовью. Я любил и хозяйку в фероньерке, с ее елисаветинским бюстом, и ее мужа, и ее гостей, и ее лакеев, и даже дувшегося на меня инженера Анисимова. К отцу же ее, с его домашними сапогами и ласковой, похожей на нее, улыбкой, я испытывал в то время какое-то восторженно-нежное чувство. Мазурка кончилась, хозяева просили гостей к ужину, но полковник Б. отказался, сказав, что ему надо завтра рано вставать, и простился с хозяевами. Я было испугался, что и ее увезут, но она осталась с матерью. После ужина я танцевал с нею обещанную кадриль, и, несмотря на то, что был, казалось, бесконечно счастлив, счастье мое все росло и росло. Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни ее, ни себя даже о том, любит ли она меня. Мне достаточно было того, что я любил ее. И я боялся только одного, чтобы что-нибудь не испортило моего счастья. Когда я приехал домой, разделся и подумал о сне, я увидал, что это совершенно невозможно. У меня в руке было перышко от ее веера и целая ее перчатка, которую она дала мне, уезжая, когда садилась в карету и я подсаживал ее мать и потом ее. Я смотрел на эти вещи и, не закрывая глаз, видел ее перед собой то в ту минуту, когда она, выбирая из двух кавалеров, угадывает мое качество, и слышу ее милый голос, когда говорит: «Гордость? да?» — и радостно подает мне руку или когда за ужином пригубливает бокал шампанского и исподлобья смотрит на меня ласкающими глазами. Но больше всего я вижу ее в паре с отцом, когда она плавно двигается около него и с гордостью и радостью и за себя и за него взглядывает на любующихся зрителей. И я невольно соединяю его и ее в одном нежном, умиленном чувстве. Жили мы тогда одни с покойным братом. Брат и вообще не любил света и не ездил на балы, теперь же готовился к кандидатскому экзамену и вел самую правильную жизнь. Он спал. Я посмотрел на его уткнутую в подушку и закрытую до половины фланелевым одеялом голову, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того счастья, которое я испытывал. Крепостной наш лакей Петруша встретил меня со свечой и хотел помочь мне раздеваться, но я отпустил его. Вид его заспанного лица с спутанными волосами показался мне умилительно трогательным. Стараясь не шуметь, я на цыпочках прошел в свою комнату и сел на постель. Нет, я был слишком счастлив, я не мог спать. Притом мне жарко было в натопленных комнатах, и я, не снимая мундира, потихоньку вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу. С бала я уехал в пятом часу, пока доехал домой, посидел дома, прошло еще часа два, так что, когда я вышел, уже было светло. Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало. Жили Б. тогда на конце города, подле большого поля, на одном конце которого было гулянье, а на другом — девический институт. Я прошел наш пустынный переулок и вышел на большую улицу, где стали встречаться и пешеходы, и ломовые с дровами на санях, достававших полозьями до мостовой. И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане очень высокими, — все было мне особенно мило и значительно. Когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то большое, черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана. В душе у меня все время пело и изредка слышался мотив мазурки. Но это была какая-то другая, жесткая, нехорошая музыка. «Что это такое?» — подумал я и по проезженной посередине поля скользкой дороге пошел по направлению звуков. Пройдя шагов сто, я из-за тумана стал различать много черных людей. Очевидно, солдаты. «Верно, ученье», — подумал я и вместе с кузнецом в засаленном полушубке и фартуке, несшим что-то и шедшим передо мной, подошел ближе. Солдаты в черных мундирах стояли двумя рядами друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Позади их стояли барабанщик и флейтщик и не переставая повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию. — Что это они делают? — спросил я у кузнеца, остановившегося рядом со мною. — Татарина гоняют за побег, — сердито сказал кузнец, взглядывая в дальний конец рядов. Я стал смотреть туда же и увидал посреди рядов что-то страшное, приближающееся ко мне. Приближающееся ко мне был оголенный по пояс человек, привязанный к ружьям двух солдат, которые вели его. Рядом с ним шел высокий военный в шинели и фуражке, фигура которого показалась мне знакомой. Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад — и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед — и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И не отставая от него, шел твердой, подрагивающей походкой высокий военный. Это был ее отец, с своим румяным лицом и белыми усами и бакенбардами. При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одни и те же слова. Только когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не говорил, а всхлипывал: «Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте». Но братцы не милосердовали, и, когда шествие совсем поравнялось со мною, я видел, как стоявший против меня солдат решительно выступил шаг вперед и, со свистом взмахнув палкой, сильно шлепнул ею по спине татарина. Татарин дернулся вперед, но унтер-офицеры удержали его, и такой же удар упал на него с другой стороны, и опять с этой, и опять с той. Полковник шел подле, и, поглядывая то себе под ноги, то на наказываемого, втягивал в себя воздух, раздувая щеки, и медленно выпускал его через оттопыренную губу. Когда шествие миновало то место, где я стоял, я мельком увидал между рядов спину наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека. — О Господи, — проговорил подле меня кузнец. Шествие стало удаляться, все так же падали с двух сторон удары на спотыкающегося, корчившегося человека, и все так же били барабаны и свистела флейта, и все так же твердым шагом двигалась высокая, статная фигура полковника рядом с наказываемым. Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат. — Я тебе помажу, — услыхал я его гневный голос. — Будешь мазать? Будешь? И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого, слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина. — Подать свежих шпицрутенов! — крикнул он, оглядываясь, и увидел меня. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся. Мне было до такой степени стыдно, что, не зная, куда смотреть, как будто я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти домой. Всю дорогу в ушах у меня то била барабанная дробь и свистела флейта, то слышались слова: «Братцы, помилосердуйте», то я слышал самоуверенный, гневный голос полковника, кричащего: «Будешь мазать? Будешь?» А между тем на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался домой и лег. Но только стал засыпать, услыхал и увидел опять все и вскочил. «Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю, — думал я про полковника. — Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня». Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник, и заснул только к вечеру, и то после того, как пошел к приятелю и напился с ним совсем пьян. Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было — дурное дело? Ничуть. «Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал», — думал я и старался узнать это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого. А не узнав, не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился. — Ну, это мы знаем, как вы никуда не годились, — сказал один из нас. — Скажите лучше: сколько бы людей никуда не годились, кабы вас не было. — Ну, это уж совсем глупости, — с искренней досадой сказал Иван Васильевич. — Ну, а любовь что? — спросили мы. — Любовь? Любовь с этого дня пошла на убыль. Когда она, как это часто бывало с ней, с улыбкой на лице, задумывалась, я сейчас же вспоминал полковника на площади, и мне становилось как-то неловко и неприятно, и я стал реже видаться с ней. И любовь так и сошла на нет. Так вот какие бывают дела и от чего переменяется и направляется вся жизнь человека. А вы говорите... — закончил он.